Добрый пастырь из Кронштадта


10 июня 2015

14 июня Русская Православная Церковь празднует 25-летие прославления в лике святых Праведного Иоанна Кронштадтского. Всероссийским старцем называли его современники. Со всех концов империи стекались в Кронштадт паломники за утешением и исцелениями к святому батюшке Иоанну.

Предлагаем вашему вниманию фрагменты из новой повести Олега Селедцова «Добрый пастырь из Кронштадта».

Добрый пастырь из Кронштадта.

(фрагменты из повести)

Я хорошо помню, как выходили, именно выходили, а не наоборот, из глубин моего сознания незнаемые мною прежде Сергий Радонежский, Серафим Саровский и Иоанн Кронштадтский.

Ни я, ни мои родители, ни родители родителей никогда не видели святого праведного Иоанна, чудотворца из Кронштадта. Даже о самом этом городе многие годы я знал лишь по революционному фильму. Но очень люблю этого святого человека. Правда люблю! Словно своего близкого предка, который жил когда-то совсем рядом, но и не умер вовсе. Вот так, не умер и всё. И зная об этом, веря в это, начинаешь понимать, что смерти, как таковой, нет вовсе. Во всяком случае, в том виде, в каком представлялась она нам прежде. Нет и быть не может. Потому что живы, не скрылись во тьме и холоде праведный Иоанн Кронштадский, преподобный собиратель русских земель Сергий Радонежский, святой старичок Серафим из притаившегося в лесах Сарова. Живы. С ними можно говорить, к ним можно идти, раскрывая душу, с надеждой на утешение и скорую помощь в бедах и скорбях житейских. Живы. Я не вру. Я предельно честен. Уверовавший в это и сам не умрёт во век.

Помню, очень хорошо, словно это было вчера, как стоял я на уставших от долгого, многодневного паломничества непрочных коленках у раки святого Иоанна в монастыре на Карповке. Пытался молиться, но не шла молитва, пытался о чём-то просить, но забыл то, чего хотел и зачем ехал. Просто стоял на коленях, припав горячим лбом к прохладе мрамора. Кто-то тронул за плечо. Супруга. Пора уступить место другим людям. Я прошептал что-то, не помню уже что, попросил о чём-то или попрощался. Встал, сделал несколько шагов и тут, словно некая сила подхватила меня и бросила обратно, на мрамор святой раки. Именно так. Рухнул я снова на колени, а сам, словно в забытьи каком. Что-то шепчу, о чём-то прошу. Со стороны, наверное, выглядело это смешно и нелепо. А мне легко-легко вдруг сделалось. Лицо мокрое. От пота ли, от слёз, не помню. Помню, что капельки остались на зеркальной чистоте белого мрамора. И нет сил отойти от заветной раки. Так бы и лежал вечность.

Что это? Экзальтация? Проблема с головой, расшатанные нервы? А как хотите, так и называйте. Но это было. Было на самом деле. Я предельно честен. Уже после от святой раки меня толи оттащили, толи я сам поднялся и ушёл. Ходил по монастырю, что-то покупал в свечном ящике, писал традиционные записочки о здравии родных, ещё раз спускался в усыпальницу, но такого блаженства, такого общения с ЖИВЫМ старцем уже не было. Не было единения с ЭТИМ необъяснимым, настоящим. Ах, как это важно, как необходимо знать, что есть, ЕСТЬ на свете белом вот это НАСТОЯЩЕЕ, проявляемое, казалось бы, в мелочах. В обыденности слов–клятвы командира, обещающего вместо лёгкой и доброй службы на благо партии и народа неминуемую смерть в первом же бою, но вместе с ним, который не спрячется за твою спину, а будет стоять на корабельном мостике, равный среди равных, презревших смертельное небытие ради вечной жизни; в ласковой готовности безногого гармониста доставить радость незнакомым мальчишкам, ставших почему-то ему родными детьми, вместо погибших сыновей и внуков; в явственном и явленном присутствии небесной святости посреди воцарившихся повсеместно житейской суеты, нешуточной борьбы всех со всеми за призрачный успех в княжестве земных наслаждений; в живых, наперекор всем смертям, вопреки недоверию сверхобразованных скептиков, именно ЖИВЫХ старцах, обитающих не где-то за семью небесами и десятью мирами, а вот тут, рядом, только оглянись да вслушайся. Вот же они. Рядом. С нами. Живые!

Сергий, Серафим, Иоанн… И иже. Мы помним их. Они помнят нас. И память эта, наша общая память даёт нам право на жизнь. Пока мы помним – мы живём. Вот так. Всё предельно просто и предельно честно. Помним – живём. Забудем – потеряем право быть вписанными в книгу памяти.

+ + +

Проклинаю, проклинаю вас, злые, беспощадные, бьющие коварно под дых, чтобы задохнуться, чтобы вскочить с остановившимся сердцем, словно поражённый тысячевольтным разрядом электрического тока, захлёбываясь потоками льющегося с тебя пота. И нет спасения, нет оберега, нет пилюли от этой напасти. Даже молитва застревает в памяти, скованной льдом и коварством ночного кошмара. Проклинаю вас, подлые, страшные сны!

Ох, прости меня, Господи. Не сразу приходишь в себя от сонного ужаса. Шепчу молитву, осеняю себя крестом. Тихо, чтобы не потревожить милосердие снов сопящей рядом супруги. Ну вот, вроде бы отпустило. Дыхание стало ровней, ушёл подленький такой озноб. Даже стыдно за вырвавшиеся невольно проклятия. Нет, в самом деле, подумаешь, сон. Кому из нас не снились кошмары? И что? Давайте рассылать направо и налево проклятья? Прости, прости меня, Боже мой!

Нет, ну, а как иначе-то? Такие сны наверняка навевает… понятно кто. Не верите? Хорошо. Вот мой ночной кошмар. Слушайте.

Снился мне далёкий северный город…

Склянки на флагманском броненосце возвестили утреннюю вахту. Зеркальная гладь Финского залива, нежившегося в штиле июньского утра, отразила очертание непостроенного ещё величественного собора. Чайки, разбуженные щедростью солнечного золота, вырвавшегося внезапно из полузабытья белой ночи, хохотали, как дети у площадки аттракционов. Доброе, тихое, золотое утро.

В Андреевском соборе литургию служит всенародно известный батюшка. Сотни, тысячи людей теснятся у сен и у паперти храма, чтобы хоть издали увидеть, уловить слово любимого пастыря. С трудом пробираемся в собор. О, как здесь многолюдно! Но странное дело, дышится здесь легко и свободно. Где-то за стенами, там, в мире всё больше вязнущем в топи безверия, безнаказанности и вседозволенности, остались кислый дух мужицкого пота, зловоние гноящихся ран убогих нищих, смрад трупов, мнящих себя живыми властителями дум и душ. Здесь же, в соборе, царил спасительный дух ладана и воска. Медленно пробираемся сквозь сотнелюдие соборного тела туда, где уже сейчас, в эти мгновения, в золотой чаше обычные хлеб и вино пресуществляются в истинные Тело и Кровь Спасителя.

Но тише, прошу вас, тише! Забудьте на время слова и думы. Велия тайна вершится в мире и над миром. Идёт евхаристический канон.

«Примите, ядите: сие есть Тело Мое…» - выплывают из глубин сознания недоступные рассуждениям, умозаключениям, теориям и законам слова тайновидца. Господи, Господи. велика любовь Твоя! И за что мне, грешному, недостойнейшему из недостойных ТАКАЯ награда? Чем заслужил я, последний из последних, это чудо Богоединения? Почему не разверзлись небеса, и молнии, жарящие сверхжарким беспощадным огнём, не испепелили меня, дерзающего прикоснуться к Святыне? Господи! От всего трепещущего естества моего молю Тебя, прости мне дерзость эту, укрепи меня, помоги моему неверию.

Но не отверзлось небо, не громыхнули молнии, не встрепенулись крылья огненных херувимов. Замер мир. Замерло время. Лишь Царские врата отверзли объятия свои навстречу человекам, страждущим и обремененным, готовым претерпеть боль и унижения земные, ради радости вечной в Царствии Христовом. Претерпеть до конца, до смерти и смерти крестной, ибо нет в раю нераспятых…

Всероссийский батюшка вышел на амвон, неся на руках Святая Святым, неся на руках Самого Бога.

И тут… Что-то случилось во вселенной. Что-то сдвинуло с привычной оси мироздания размеренность минут и часов, покой галактик, хронологию человеческих историй и нерушимость физических законов. Флагманский броненосец вздрогнул от коварства внезапного шквала. В помутневших водах залива успел отразиться падающий с купола, не сейчас, ни весть когда, но неотвратимо, величественный крест. Чайки пугали друг друга зловещим, адским хохотом. Дети у площадки аттракционов завыли волчьими голосами, сбиваясь в лютую стаю. День померк.

На амвон, навстречу тайновидцу и Святой Чаше поднялся человек в форме студента. Ухмыляясь, он достал из-за уха сигарку и прикурил от лампады иконостаса.

В недоумении и испуге смотрит на него батюшка. В немом изумлении замерла церковь. Остекленели диаконы и чтецы, остолбенели морские офицеры и купеческие дочери, одеревенели старики и младенчики на руках у молодух.

- Что ты делаешь?! – в гневе вскричал батюшка.

- Что ты делаешь? – немым вопросом лица и сердца прихожан.

Человек в форме студента не ответил. Левый уголок его правильного и губастенького рта полез вверх к подергивающемуся, словно в глупом анекдоте, глазу, обнажая ряд сияющих белизной ровных зубов. Человек вдруг стремительно шагнул к священнику и резко, наотмашь ударил его по лицу открытой ладонью. От удара пастыря качнуло в сторону. Евхаристические дары…

Юный Агасфер занёс было ногу, чтобы довершить глумление над расплескавшейся по каменным плитам собора Святой Кровью, но передумал, хихикнул коротко и вдруг обернулся прямо ко мне. И тогда я увидел ад.

В одну секунду открылась перед моим взором ужасающая своей явью картина преисподней, страшная, обращающая кровь в жилах в ледяные заторы. Рушились церкви, пылали деревни, тонули в крови города. Священников душили епитрахилью, семинаристам выжигали сердца, мудрецам вырывали языки, вставляя на их место раздвоенные жала ядовитых гадов. Младенцы пожирали своих матерей. Матери ножницами вырезали нерождённых детей из собственного чрева. Нищие питали свои худосочные тела гноем прокажённых собратьев. Бесстыжие девки, задрав юбки, плясали на клиросе кафедрального собора, а увешанные перьями молодчики целовали друг друга взасос на параде извращенцев. И над всем этим смрадом, воем, огнём и копотью роились пёсьи мухи с красными, кумачовыми глазами, с мордами, вымазанными голубой слюной.

Вынести этот ад я не мог. Сердце моё разорвалось, дыхание остановилось. Я умер… И проснулся.

Мёртвая чайка на льду замёрзшего залива надела траур вороньего оперения.

+ + +

Сынок предложил посмотреть сюжет в интернете. Из серии: «Привет, я мыло с мочалкой. И это хорошо!» Знаете, наверное? Да? Симпатичный такой паренёк отпускает глуповатые шуточки и показывает сюжеты сверхпопулярные в «сети». Сынок мой эту программу обожает. Хохочет, горящими глазками телеэкран чистит, ручки потирает от восторга. Я иногда смотрю вместе с ним. Бывает прикольно. Чего уж там. Но ни в этот раз.

Сюжет был такой: некий «поц» с видом «ботана» - выражения из молодёжного сленга, употребляемые моим сыночком, - проводит что-то подобное контрольной закупке. Заходит в сопровождении оператора в общественную столовую и решает протестировать имеющийся здесь кефир. Ну, до этого момента в принципе ничего смешного, классного, здоровского, прикольного, ништякового и проч. Всё в одночасье изменилось едва «ботан» взял в руки пластиковый стаканчик с вышеназванным кисломолочным продуктом. Вот тут-то и началась кефирная оргия. Под лихую музычку несколько молодых лоботрясов, ой, простите, представителей молодого поколения (эк же, я превращаюсь в брюзжащего ворчуна, давно ли сам был молодым повесой) стали с безумной энергией поедать, запивать, вливать в себя, брызгать друг на друга, макать друг друга (именно макать головой вниз, в чан с кефиром), купаться в кефире и что-то там ещё. Словом, настоящая кефирная феерия.

При этом сыночку моему чуть ли не дурно сделалось от смеха. Он прямо-таки на пол свалился, хохочет, захлёбывается. Прикольно, правда?

Только стало мне при этом… не весело что ли. Грустно стало. Скверно. Тоска такая навалилась. Ушёл я на кухню, чтобы не мешать сыночку веселиться, а он, кстати, сюжет сей по второму кругу запустил. Ну, это его личное дело. Я не о нём. Сижу, стало быть, на кухне, перебариваю кефирное похмелье. Не поверите, так гадко на душе, словно туда не кефира, а дерьма чан вылили. Ну, вот не знаю почему, не могу объяснить, а только дурно мне стало до тошноты, до судорог в ногах. Захотелось выреветься, омыть слезами оккупировавшую меня гадливость.

Вспомнился вдруг Ленинград середины восьмидесятых. Стал я там свидетелем прелюбопытной сцены. Сегодня в это трудно поверить, больше тридцати лет прошло, другая страна, другие люди, другие нравы, а тогда это было естественно и даже должно именно для Ленинграда. На Английской набережной дело было. Погода разыгралась. Солнце. Небо синючее. Чайки над Невой резвятся. Хорошо! Два молодых человека, скорее всего туристы, не те, не забугорные, а наши родимые, кормят чаек хлебом. Отрывают от свежеиспеченных булок, ой, простите, батонов, Питер всё-таки, куски хлеба и бросают их в Неву. Чайки вьются, хватают мокрое лакомство, дерутся слегка, не без этого. Словом, все довольны, всем хорошо.

Всем да не всем. Вдруг слышу крик. Оборачиваюсь. Летит на молодых людей, страшно оскалив лицо, выпучив почти безумные глаза, старичок с орденскими планками на потёртом пиджачке. Летит! А ведь до сего момента передвигался по земле не без труда, с помощью трости. Эта трость и сейчас у него в руке, над головой занесена, вот-вот обрушится на ошалелых от неожиданности молодых туристов. И обрушилась. Ветеран самым что ни на есть нефигуральным образом отмутузил парней, которым пришлось спасаться бегством, да так, что Усейн Болт позавидует.

Самое интересное было даже не избиение, а то, что почти все свидетели происшествия встали на сторону ветерана. Почти все! В чём же дело? Какую-такую злобную каку свершили два молодых парня, чтобы заслужить публичную порку?

Хлеб! Тогда, в середине восьмидесятых он ещё был святыней для абсолютного большинства ленинградцев, для блокадников и их детей, которые, пожалуй, на генном уровне сопережили с родителями беспощадный, звериный, лютый морозносмертельный голод. Так издеваться над святыней, над одним из символов Ленинграда, скармливая чайкам, было в те времена ещё невозможно.

Всё это происходило именно так. Я не вру, клянусь. Всё это я видел своими глазами и запомнил на всю жизнь.

Сегодня другое время. Другая страна. Другие люди. Другие, повторюсь, нравы. Можно кормить хлебом чаек и уток, можно бросать на землю, промахнувшись мимо урны, недоеденный пирожок, можно макать друг друга головой в чан с кефиром под зажигательно-убойную музычку. Всё можно, ей Богу, всё! Лишь некоторые брюзжащие ханжи погрустят минутку-другую, сдерживая рвотные рефлексы, но и они постепенно успокоятся, переключив телевизор на триста сороковую серию любимого сериала и забудут далёкий уже тёплый день доброго ленинградского лета, ветерана с его праведным гневом, юных туристов, удирающих куда-то по графику мирового рекорда и себя, оставшегося в том самом Ленинграде, на Английской набережной с увесистой тростью в руках… И это хорошо!

А вечером, около десяти позвонила мама. Я, знаете ли, ярко выраженный «жаворонок». Ложусь рано и встаю засветло. Все мои друзья и близкие знают такую мою особенность, и после девяти вечера обычно мне никто не звонит. Поэтому я шёл к телефону с нарастающей с каждым шагом беспричинной, казалось бы, тревогой. Тоска, как давеча после кефирной интернет-феерии, стала хватать костлявыми, когтистыми пальцами за сердце.

- Сынок. Папа умер…

- Как?!

Ноги подкосились, я рухнул на пол. Страшно. Как страшно! Никогда не думал, что может быть так страшно. Словно в этот миг, именно в эту секунду наступил конец света. Реальный конец света. Весь мир, вся моя прежняя жизнь, всё, что я знал, всё, о чём мечтал, всё, что любил, всё вдруг разом погрузилось во тьму и холод. И не крикнешь, не завоешь, не побежишь к некоему прекрасному включателю света и радости. Потому что не идут ноги, потому что непреодолимый ком овладел горлом, потому что поздно, исправить уже ничего нельзя, потому что порог твоего дома переступила смерть.

Папа угас всего за год. Здоровый, сильный человечище. Диагноз, подтверждённый исследованиями, не оставлял надежды. Операцию врачи делать отказались. Отправили домой. Умирать. Прямо так и сказали, мол, сколько проживёт, столько и проживёт. Вот так.

Но он ещё боролся. Ещё храбрился, всё тяжелее с каждым днём передвигаясь с палочкой, ещё шутил:

- Вот поправлюсь, куплю десантный берет и поеду защищать Севастополь.

А великим постом слёг и уже не вставал. Мы, конечно, знали, я знал, что рано или поздно… Что это произойдёт. Готовился. Морально готовился, но всё-таки оказался не готов.

- Сынок. Папа умер…

- Как?!

Оказывается, полностью быть готовым к смерти самого близкого тебе человека невозможно. У одного моего друга долго и мучительно болел отец. Все знали, что он умирает, и что смерть для него – избавление от страданий. Все знали и готовились. И вот отец моего друга скончался, и друг мой, который к этой смерти готовился, ждал её, вдруг оказался вовсе к ней не готов, и после похорон слёг в больницу с тяжёлым инсультом.

Да ведь это же не кино! Мыслимо ли пережить такое! Дорогой, близкий, самый близкий тебе человек, на которого ты равнялся, которому подражал… А теперь всё, нет его. Нет! А есть только леденящий ужас безвыходности и безнадёжности. Как же теперь жить-то? Как теперь вновь и вновь встречать рассветы и любоваться закатами? Как кушать сладости и читать книги? Ведь самого, САМОГО дорогого человека больше… Нет! Это нельзя! Это невозможно! Как жить-то теперь, скажите мне? Как?

- Сынок. Папа умер…

- Как?!

Теперь я понимаю причину своей недавней тоски, скверны своей душевной. Кефир и глупое видео здесь не при чём. Пусть, пусть у юных повес всё будет хорошо, ибо не ведают, глупые, чего творят. Пусть производство кисломолочной продукции в России растёт, вопреки америкосно-европейским санкциям. Не в этом дело. Просто именно в этот час умирал мой папа. А я не знал этого. Уверен был, что полегчало ему. Ведь ещё третьего дня был врач, обнадёжил, прописал лекарства. Да и не могло быть ничего ужасного. Не могло. Ведь это же мой… папа.

И вот я сижу на полу в коридоре. Вокруг суетится жена. Телефон в моих руках всё ещё попискивает от обиды. Он-то тут при чём? Жена вынимает из моих рук трубку, даёт мне выпить корвалольных капель. Капли, таблетки… Как всё это мелочно и глупо сейчас. Сейчас, в эту страшную минуту безвремения.

Позже я прочёл у батюшки Иоанна Кронштадтского:

«Что для человека всего ужаснее? Смерть? Да, смерть. Всякий из нас не может без ужаса представить, как ему придется умирать и последний вздох испускать. А как терзаются родители, когда умирают их любезные дети, когда они лежат перед их глазами бездыханными? Но не страшитесь и не скорбите, братия, через меру. Иисус Христос, Спаситель наш, Своею смертью победил нашу смерть и Своим воскресением положил основание нашему воскресению, и мы каждую неделю, каждый воскресный день торжествуем во Христе воскресшем наше общее будущее воскресение и предначинаем вечную жизнь, к которой настоящая временная жизнь есть краткий, хотя тесный и прискорбный путь; смерть же истинного христианина есть не более как сон до дня воскресения, или как рождение в новую жизнь. Итак, торжествуя каждую неделю воскресение Христово и свое воскресение из мертвых, учитесь непрестанно умирать греху и воскресать душами от мертвых дел, обогащайтесь добродетелью и не скорбите безутешно о умерших; научайтесь встречать смерть без ужаса, как определение Отца Небесного, которое, с воскресением Христовым из мертвых, потеряло свою грозность».

Учитесь непрестанно умирать! Вы поняли? Непрестанно умирать! Да возможно ли такое? Да мыслимо ли? Оказывается, возможно и должно даже. Если это будет смерть греху, понимаете? Смерть, за которой последует, непременно последует воскресение от мёртвых дел. Я лично это понимаю и принимаю. Разумом принимаю. Но сердце! Как же болит оно, моё сердце. Тут никаким корвалолом и прочими валокординами не поможешь. Эх, видать плохой, скверный я христианин, если болит моё сердце, протестуя против смерти близкого человека, если болит сердце от тревожащих мой ночной сон криков погибающих детей Донецка и Луганска, если трудно, физически трудно понять и признать вечное, главное, исполненное любви: «Слава Богу за всё!». За всё, понимаете? И за кровавую нашу историю, и за войны и революции, через которые мы прошли и выжили, и за гибель близких наших, и за хлеб, летящий в Неву не как Тело Христово, а как символ сытости и довольства, и даже за смерть моего папы… За всё-за всё! Слава Богу!

«В конце концов, и мы все должны будем ос­тавить здешний краткий век, перейти в вечность, явиться к святому и праведному Судии и Твор­цу всех, Богу, и дать отчет о своей жизни. Как и с чем мы явимся? Какой суд и приговор Его ус­лышим на всю вечность? Вот о чем мы должны чаще размышлять, о чем заботиться. О, помыш­ляйте все об этой будущей судьбе и готовьте де­ла свои благие, плоды свои духовные, да не явит­ся никто бесплодным деревом».

Да будет так! Да не явимся мы перед Господом бесплодными растениями, чтобы не быть проклятыми, подобно евангельской смоковнице. Да наполним ветви и корни наши живительным соком настоящей Любви Христовой!

Любить! Вот, что остаётся, вот чему нужно, обязательно нужно мне теперь учиться. В память о папе, для будущего моего сына.

Пусть смеётся он, сыночек мой, над глупым интернетовским сюжетом, пусть посмеивается и осуждает стариканские мои взгляды и убеждения, пусть смеётся над устаревшими моими вкусами. Но только пусть смеётся! Пусть радуется и живёт. Пусть родятся на свет его дети – мои внуки. А я… Я буду любить, бесконечно любить их всех. Я научусь этому. Обязательно научусь. Во славу Твою, Господи! В память твою, мой папа.

+ + +

Почему же так дорог нам образ русских святых? Почему абсолютно искренне, от всего сердца называем мы Сергия Радонежского, или Иосифа Волоцкого, или Иоанна Кронштадтского «отцами»? Любим их, стремимся вновь и вновь посещать их обители, места духовных подвигов? Только ли жажда некоего чуда, надежда на врачевание телесных недугов, а то и вовсе простое человеческое любопытство движет нами в паломничестве? Мне кажется, повторяю, это лично моё мнение: мы идём навстречу со святыми угодниками, как к СВОИМ. К НАШИМ, понимаете? К родным нам по духу и вере. Они, наши святые, никогда не прогонят, не посмеются над нашими неурядицами и проблемами. Терпеливо выслушают, а то и посоветуют что-либо и помогут. Они СВОИ, мы их истинные дети и внуки.

Как же так получилось? Попробуем понять. Вспомните, где и как стяжает святость Праведный Иоанн Кронштадтский? Есть такое выражение: «на дне». Нет, серьёзно, на самом дне общества. Выпускник духовной академии, отличник. Перед ним открываются блестящие перспективы: кафедральные соборы, высокие должности, миссионерское служение где-нибудь в Париже или вообще в Америке. Но Господь призывает его иной подвиг, в Кронштадт. А это город не только морских офицеров, бравых канониров, трудяг боцманов и просоленных шкиперов. Сюда из столицы ссылали бродяг, босяков, преступников. Это была такая большая морская гауптвахта. И отец Иоанн безропотно принимает крест служения на дне общества. И мало того, каждодневно он сам идёт в эти самые трущобы Кронштадта к униженным и оскорблённым, к брошенным и проклятым.

Когда-то Борис Гребенщиков в одной из своих песен сказал: «Я хочу видеть доктора с лекарством в чистой руке или священника, с которым я смогу говорить на одном языке». Кронштадтский пастырь знал этот язык. Язык обездоленного народа, язык страждущих и обремененных. На этом языке, а вовсе не на арамейском, русском или арабском говорил с падшими сынами Израиля Сам Господь Иисус Христос. На этом языке общался с погибающими в лютой сече на Куликовом поле русскими ратниками, за много вёрст от них игумен Отечества нашего Преподобный Сергий. Язык этот недоступен для лингвистического разбора или философских изысков. Это язык Света, Добра, Истины.

И дно общества поняло и приняло пастыря. Отец Иоанн не искал славы и почёта, известности и богатства. Но именно эти босяки, преступники, грубые и жёсткие люди первыми открывают свои сердца батюшке, признавая в нём СВОЕГО. Они первыми видят его святость. Точно также некогда первыми признали и поклонились Христу бедные пастухи и рыбаки. Все эти люди, разделённые столетиями и даже тысячелетиями, видят воочию, что небеса не оставили их: выздоравливают больные, исцеляются от дурных привычек падшие, тянутся к Господу те, кто прежде и думать забыл о дороге к Божьему храму. И народ, простой русский народ отвечает доброму пастырю любовью за любовь. Так начиналась всероссийская известность Святого праведного отца Иоанна Кронштадтского.

+ + +

Кстати, подлинным свидетельством всенародной любви и почитания того или иного человека является его прижизненная и посмертная легендарность. Имя святого праведного Иоанна овеяно множеством легенд, которые, помимо истинных житийных событий, ярко рисуют иконный образ всероссийского старца. Есть среди этих легенд и вполне себе допустимые, как, например, упоминавшаяся мной о дорожке, нетронутой бомбами. «Вот по этой стороне улицы, - вспоминаются слова экскурсовода, - любил ходить батюшка. Она и сохранилась полностью. А другая сторона сильно пострадала во время войны».

Есть легенды полуфантастические. В них народное самосознание наделяет своего любимца сверхспособностями мистическими, почти волшебными, смешивая реальность с фольклорным миром детских сказок, где добро всегда побеждает, а зло посрамляется и гибнет. Таковы, например истории о встрече отца Иоанна с Григорием Распутиным. Якобы, певчий соборного хора вспоминал, как по окончании службы к отцу Иоанну Кронштадтскому подошел Распутин, которому пастырь в резкой форме отказал в благословении. И тогда насельницы столичного Иоанновского монастыря, окормлявшиеся отцом Иоанном, сделали все возможное, чтобы Распутин прекратил посещение их обители.

Однажды, как гласит молва, Святой Иоанн Кронштадтский спас самого Николая II от покушения. Это произошло во время службы в Андреевском соборе. Неожиданно для собравшихся отец Иоанн начал истово и горячо молиться. Молитва будто бы дошла до государя, и тот отменил поездку на освящение после реставрации Никольского собора в Петербурге. Потом выяснилось, что во время посещения этого собора на царя готовилось покушение.

+ + +

На Архиерейском Соборе Русской Православной Церкви, восьмого июня тысяча девятьсот девяностого года отец Иоанн Ильич Сергиев, батюшка Иоанн Кронштадтский был причислен к лику святых. Было определено: «Телесные останки святого праведного Иоанна, покоящиеся под спудом в основанном им Свято-Иоанновском монастыре, считать святыми мощами».

Народа столько, сколько в нём веры, народа столько, сколько в нём памяти.

+ + +

Где-то в далёком от Майкопа Питере, сквозь плотные грозовые тучи вдруг вырвалось на свободу златосолнечное чудосветие. И тучи, явно не готовые к такому торжеству света и тепла, испуганно шарахнулись в разные стороны. Золотые блики, обгоняя лениво-сонное скольжение уток, россыпью зарезвились на струях Карповки. Монастырь улыбнулся солнцу крестами. А следом и соборный колокол заблаговестил торжество жизни. Снова пришло лето, и значит мы ещё пока живы. Все. И вы, читающие сейчас эти строки, и я, совершающий незримое паломничество к русской святыне, и те, кто ушёл уже, ибо у Господа живы все, и мой папа, которого я по-прежнему бесконечно люблю, и святой Иоанн Кронштадтский, которого по-прежнему любит Россия, и сама Россия. Родная, любимая, святая. Мы живы. С нами Бог!

Олег Селедцов.


Читайте также: